Дима Масленников учился в школе на два года младше нас. Маленькой деталью можно показать, чем был тогда для нас тринадцатилетний восьмиклассник. Я хотел свести двух своих друзей: один учился в параллели со мной, другой – с Масленниковым. И когда я предложил старшему пойти в гости к младшему, то услышал вопрос: «А этот новое знакомство добавит ли что-то большее, чем общение с Масленниковым?» Я очень хорошо помню и этот вопрос, и свою трёхсекудную паузу, после которой я абсолютно ответственно сказал: «Нет. Конечно, нет». Потому что Дима был настолько ярок, содержателен, интересен, нестандартен и бодр, что уже никто не был необходим, если ты оказывался в кругу его друзей. И это при том, что нас окружали очень колоритные люди.
Диму мы тогда поэтом ещё не считали. Вернее, не так: мы все сочиняли; стихи наши были, по сути, опробованием возможностей стихосложения и опробованием своих возможностей. Там было много игры, попыток покрутить ритм, претензий на юмор и проб описать реальный опыт школьной жизни начала восьмидесятых с неизбежным двое- и троемыслием: то, чему учили в школе, то, что говорилось родителями и их друзьями по домам, и то, что мы считали сами (и между этими пространствами не всегда были жёсткие границы, хотя они точно различались). А главный Димин хит того времени был про то, что «Кто-то кого-то к забору прибил…» с дальнейшим погружением в злоключения этих «кто-то» и «кого-то». Чтобы очаровывать девочек и вызывать смех у одноклассников, такой поэзии хватало, но мы-то претендовали на серьёзность, мы-то были если ещё не Лермонтовы, то хотя бы Пушкины (именно в данной последовательности).
И когда, спустя пять лет, у меня уже была собрана первая книга, свою первую книгу оформил Хорин, и готовы были к целостному воспроизведению «басни с аморалью» наших магаданских братьев, то Дима так и оставался блуждающим автором без материального воплощения своих произведений. Тут необходимо небольшое пояснение. Как и у многих подростков, у каждого из нас была тетрадочка, в которую мы вписывали свои стихи. Но мы с самого начала очень серьёзно относились к своим рифмованным строчкам. Нет, никаких предположений о том, что они будут изданы в типографии на глянцевой бумаге у нас не было (один раз Дмитрий Хорин послал стихи в газету и получил ответ, что о природе уже писал Тютчев, так что лучше бы сменить тему – понятно, если бы он послал свои стихи на другие темы, то их могли бы не просто вернуть, но и в сопровождении наряда милиции). Но для нас поэзия была важной частью жизни; да и не частью: иногда она и была жизнью, а остальное – её следствиями (и от этого реальной жизни не становилось хуже; она только становилась настоящей). И поэтому очень рано стало ясно, что стихи – это больше, чем просто рифмованные строчки; да и пример молодого Брюсова, придумавшего и создавшего всю литературу Серебряного века, как особое явление, не давал покоя. И мы стали создавать книги: с продуманными разделами, названиями, неслучайными эпиграфами, логикой расположения произведений. (Возможно, и музыкальная культура повлияла: те же альбомы «Аквариума» и раннего «Кино»).
Итак, мы уже имели на руках первые толстые фолианты своих ранних рукописных произведений, и новые «книги», и даже сборники избранного, а Дима – поэт нами полупризнанный – был ещё не окультуренным. И мне повезло: в 1994-м году я наблюдал своими глазами Болдинскую осень! Масленников приехал в Москву на какую-то аспирантскую стажировку. Жил он в общежитии пединститута; собирались мы то у него, то у меня; были тут все ведущие «броуновцы» (к тому времени наша неформальная дружеская группа оформилась, по меткому замечанию моего брата, в Союз ветеранов броуновского движения). И каждый раз Дима читал нам свои новые стихи, которые рождались практически у нас на глазах. Это надо представить: ты впервые слушаешь «Я опять тебя видел во сне», «Я так устал, что водка не брала», «После снегопада до дворничьих скребков», «Я и сплю и не сплю», «День начинается с вина – не так уж плохо», «Клацнул затвор», первые палиндромы – короче, всё то, что войдёт в его первую книгу «Стометровка в Москве» (можно догадаться, что в этой книжке оказалось сто стихотворений, написанных им той осенью). Сто стихотворений за сто дней – потому что он был в Москве, а любимая его Света была в Уфе…
И, конечно, там был «Спирт и сахар». Две истории про этот венок сонетов (хотя один из «броуновских» триумвиров Дмитрий Хорин и считал его не-венком не-сонетов: исходя из корректных литературоведческих определений). Стихи – они ж разные последствия имеют, непредсказуемые. Первое чтение «Спирта и сахара» чуть не разрушило семью наших друзей: когда в концовке общего веселья Дима прочитал его, то мы узрели тихий семейный скандал; жена говорила своему супругу: «Вот ты – ты кто? Масленников стихи пишет – а ты-то что?! Ты что можешь?» И вялые его оправдания она не принимала. А бедный муж – ну что он мог сделать? – ведь рядом был гений. А потом Дима ехал в Уфе в общественном транспорте. На задней площадке некий вьюноша охмурял девиц; охмурял культурно: как раз читая стихи – причём, настаивал, что свои. Масленников не выдержал и воскликнул: «Это неправда! Он Вам читает стихи Блока!» (или Северянина – сейчас не скажу уже точно). Паренёк смутился лишь на мгновение, но быстро отреагировал: «Ну и что! А ты сам-то можешь что-нибудь сочинить?!» Эх, не знал он, кого видел… Масленников поднялся и стал читать в трамвае «Спирт и сахар» – а он умел читать прекрасно! Зима, Уфа, вагон трамвая, и Масленников, читающий народу венок сонетов. Если б я ехал в том вагоне не с Масленниковым, то я бы ни за что не вышел на своей остановке и продолжал бы ехать с ним, и слушать, и жаждать слушать ещё. Думаю, так оно и было.
Потом уже были два десятка рукописных и печатных книг, поклонники и ученики, поэтические вечера в более тёплых помещениях, «Тысячелистник» и «Мяуфест» – и всегда Света Масленникова, которой с осени 1983-го года Дима посвящал все свои стихи.